Перейти к содержанию

Глеб Сергеевич Семёнов

Материал из Викицитатника
Глеб Семёнов
Статья в Википедии

Глеб Серге́евич Семёнов (при рождении Глеб Борисович Деген; 1918 — 1982) — русский поэт, переводчик, руководитель литературных объединений молодых писателей, по первой профессии — химик. Отец — Борис Евгеньевич Деген (Деген-Ковалевский), археолог и этнограф; мать — актриса Наталья Георгиевна Бруггер, выступавшая под псевдонимом Наталия Волотова; отчим — известный писатель Сергей Семёнов.

До 16 лет носил имя Глеб Борисович Деген, этой фамилией подписывал свои первые стихи. После ареста отца в 1930 году по «делу экскурсионных работников», мать дала сыну фамилию отчима. Первые стихи Семёнова были напечатаны в 1935 году в газете «Пролетарская правда». В 1941 окончил Ленинградский университет, работал по специальности химиком, по состоянию здоровья не был призван в армию. Вернувшись в Ленинград после войны, Глеб Семёнов посвятил себя литературе.

Цитаты из стихотворений разных лет[править]

  •  

Косматый лес, в лишайниках, в грибах,
завел меня, как злобный провожатый,
в гнилые чащи, в сумрак суковатый,
где из-под каждой кочки лезет страх.
Повышенным давленьем полумглы
меня прошибло до седьмого пота:
белёсый пар струился из болота
и обвивал истлевшие стволы. <...>
В меня вползала медленная жуть,
бездушный мрак моей душой питался,
я холодел, я в камень превращался,
не смел уже ни охнуть, ни вздохнуть.
И травы прорастали сквозь меня,
и комары на труп мой не садились
………………………………………….
………………………………………….
Я стал ничем в сиянье вечной мглы.
Но мысль моя жила: мой ум бесплотный
и стал той гибкой плесенью болотной,
что обвивает мёртвые стволы.[1]

  — «Видение», 1939
  •  

Дорогой дальней пахнут травы
и на деревьях виснет дым.
И рельс обнюхивают козы,
и любопытство на устах.
Вдогонку шепчутся берёзы,
как бы на цыпочки привстав.
А нам с тобою ― много ль надо! ―
Есть небо, дышится под ним.
Ты ― ревеневой дудке рада,
я ― восклицаниям твоим.

  — «Разъезд», 1939
  •  

В белый край, где низкие метели
залихватски мчатся по равнинам,
где, привыкнув к покрикам совиным,
темные не шелохнутся ели, ―
я приехал слушать и учиться:
у снегов ― холодному кипенью,
у деревьев ― стойкому терпенью,
затаенной страстности у птицы. <...>
но когда я услыхал назавтра
выстрел, затерявшийся в сугробах,
подвыванье гончих гололобых
и друзей, безумных от азарта,
а потом (болтая с корешами,
чтоб сентиментальным не казаться)
понял крики раненого зайца
о зайчихе с тёплыми ушами… ―
я подумал: нету ей названья,
трудной красоте существованья.

  — «Зимнее» (Сергею Семёнову), 1937-1941
  •  

Не убыстрят мой шаг тяжелый
ни бомбежка, ни артобстрел.
От Аничкова до Чернышева
я наткнулся на восемь тел.

  — «Дворники», 1942
  •  

До самой большой беды —
до чуждого дома дожили!
Для нас не хватает воды,
и вёдра с трудом одолжены.
Про нас говорят «жиды»,
и мы принимаем как должное.

  — «До самой большой беды…», 1943
  •  

И хвойные нахлынули холмы ―
за валом вал, и первый, и девятый.
Под тяжестью волны
не продохнуть от мглы зеленоватой.
Леса, леса, насколько хватит глаз. ―
О как швыряет нас!

  — «...И хвойные нахлынули холмы...», 1944
  •  

Сладкий запах кислых щей
забывается.
Человек в любую щель
забивается.[1]

  — «Чердак», 1946
  •  

Я человек, я жду, когда косой
ударит дождь
по стеклам в подтвержденье,
сутулюсь над бумагою ― и вдруг
в квартирное моё воображенье
всей тяжестью вторгается сундук,
рояль, как оплывающая туча,
гнетет, лиловым зноем исходя,
все двери настежь, хлопают трескуче,
и соприродно жаждется дождя, ―
и вроде я живой…

  — «Не понимаю, гром иль просто мебель...», 1948
  •  

...от скорлупы лишайник сам не свой.
Не сделать ли улыбочку кривой:
«Чем ближе центры мировой культуры,
тем больше выеденного яйца!» ―
Но мимолётом твоего лица
коснется лист… коснулся… и нехмуро,
по-дружески тебя предостерёг:
честней окурок бросить, чем упрёк!

  — «Смешно, конечно, думать, что едва лишь...», 1950-е
  •  

И неудобней под ногами корни,
и ненадежней под рукой стволы,
и ветви с каждым шагом непокорней.
Идешь среди сгущающейся мглы,
и сосны низкорослые бесстрастно
блестят кровоподтеками смолы.
Дыханье голубой болотной астмы
сжигает их живьём, и лишаи
невозмутимо, вкрадчиво и властно
впивают губы серые свои.
Мрёт сухостой, и вкривь и вкось торчащий.
И ни тропинки нет, ни колеи,
и на ходу закуриваешь чаще,
и папоротниковый косогор
обходишь неприязненно, как чащу,
где ящеры ржавеют до сих пор.[1]

  — «И неудобней под ногами корни...» (из цикла «Отпуск в сентябре»), 1950-е
  •  

Зарница
У окна стою…
Зарница…
И снова жду…
И тишина
Тебе, наверно, даже и не снится,
как мне сегодня не до сна!
Безгромно содрогаются просторы.
Сто верст зелёного огня.
Не телеграммы
все леса и горы
на побегушках у меня.

  — «Воробьиная ночь», 1957
  •  

Покачиваюсь в полусне,
молчат мои соседи.
И снится будущее мне ―
как город на рассвете.
Ещё развозят теплый хлеб
и хлебный запах следом.
И светофор еще нелеп
своим пристрастным светом.
Ещё такая высота
в незамутненных лужах.
Ещё такая чистота
на улицах и в душах.

  — «Город на рассвете», 1961
  •  

И вздыбленные судьбы этажей!
Как разгадать по окнам разноцветным
оттенок счастья собственного? Как
не видеть в окнах голую одну
двуспальную двусмысленность уюта?
О, фиговые листья занавесок,
ни краем глаза чтоб не причастились
их бедных тайн
такие ж бедняки!

  — «Длинный вечер», 1964
  •  

Пересмешничают блики
сквозь ленивую листву.
Меж вьюнка и голубики
мы никто, по существу.
Мы лежим и уважаем
муравьиные права.
Мы растеньям подражаем,
мы струимся, как трава.

  — «...Нелегко нам, горожанам...» (из цикла «Пятая зона»), 1964
  •  

Я задыхаюсь… Усмехаюсь… Надо
сказать бы «сад», а говорится ― «суд».
Послушай, не из этого ли сада
когда-нибудь моё дыханье унесут? ―
Прямая речь! Она ещё слетает
с январских губ,
обмолвкой голубой
клубится в воздухе и на ресницах тает.
И нам с тобой ― всегда как нам с тобой.[1]

  — «Встреча во время разлуки», 1964
  •  

Пусть не отец был, дядя арестован,
пускай не я убит, ведь пуля дура,
но если страх, в обличье хоть крестовом,
гуляет в мире, ― мир карикатура.
А что души касается, я в неком
нелегком размышлении, поверьте:
ей страшно, обнажённой перед веком,
но в этом-то и есть её бессмертье!

  — «Что было дальше? — Было всё как было...», 1964
  •  

Уже я петуха даю, а там уж
и подпись обретает закорючку.
Ровесница вполне годится замуж,
а я робею взять её под ручку. <...>
О как меня она водила за нос,
красуля, активисточка, эпоха!
И все же хорошо, что нам казалось,
не правда ли, душа моя, дурёха?

  — «Уже я петуха даю, а там уж...» (цикл «Из воспоминаний детства»), 1966
  •  

Снять лишнюю кофту ― ни-ни,
и зонтик на случай, ―
от вашей небось воркотни
и солнце за тучей!
А надобно верить добру:
из лужи недавней
полнеба в ладони беру ―
такая вода в ней! <...>
Ни горестных в жизни минут,
ни старости нету…
А тени бегут и бегут
по белому свету.

  — «Переменная облачность», 1968
  •  

Что за корысть тебе, глухарь,
мычать и мыкаться в ненастных
ночах и ― долго до греха ль! ―
сходить с ума эпохе на смех?
У всех в ушах еще стоит
твое первопристрастье к трубам.
Почил на лаврах бы старик, ―
так нет: младенцем большегубым
токуешь, сам себе Гомер!
Отринул ― юношам на зависть
все, что умел и чем гремел, ―
непримиримейшая запись
себя живого взаперти!
По двести раз одну и ту же
на ощупь истину тверди,
вывёртывай седую душу...

  — «Глухота» (Бетховену), 1968
  •  

Весь день собиралась гроза,
хлынуло ночью.
Стакан засветился насквозь
рядом с тетрадью.
Слепея скользнули глаза
по междустрочью.
И ― хлынуло, и ― понеслось
по междугрядью.
Наверное, кажется мне,
но не упомню,
была ли хоть вспышка одна,
чтоб оглядеться? ―
Всё небо являло в окне
каменоломню,
восторгом несло из окна,
словно из детства.

  — «Ночная гроза», 1970
  •  

Посмурнело в лесу,
выцветает берёзовый ситчик.
Я в берете несу
два наклона попутных лисичек.
Ради славы уже
я не рыщу, как в прежние годы.
Подаянья природы
достаются одной лишь душе.

  — «Лесная прогулка», 1970-е

Цитаты о Глебе Семёнове[править]

  •  

Сегодня была у Глеба Сергеевича Семёнова. Ну сначала он сказал, что я человек одарённый и сама это знаю. И если буду писать дальше не хуже, то научусь понастоящему. Ну потом он говорил по строчкам. Сказал, что надо идти сначала от земной детали, а потом куда угодно. Ему больше всего понравилось «Можно сделать слова» и «Я смеялась». Он сказал, что мне надо расширить темы. Потом пришла Лена Кумпан. Она прочла мои стихи. Он её спросил ― ну что. Она сказала: пиши стихи. Ну, в общем, он меня обо всем спрашивал. Сказал, что в объединение он меня возьмет, если мне будет не скучно. Сказал, чтоб я написала два-три и пришла к нему и мы обо всем с ним поговорим. Еще сказал, что мне будет не хватать ремесла. И что нужно тянуть школу. Потом, уже прощаясь, спросил, кто мои любимые поэты. Я назвала самых разных: Пастернака, Цветаеву, Ахматову, Ахмадулину и еще кого-то. Он сказал, что еще не все потеряно. Я спросила: а разве что-нибудь уже было потеряно. Потом он спросил, всегда ли я мрачная. Я сказала, что не всегда. Еще он сказал, что со сверстниками я вряд ли дружу, не тот интеллект. Ну вообще у меня очень теплое чувство. А потом он очень сильно пожал мне руку и спросил: а вы придете? Я сказала: конечно, приду. Приду-то я приду, но вот не пишется.[2]

  Елена Шварц, из дневника, 5 марта 1963 г.
  •  

Самым серьёзным и добросовестным воспитателем литературной смены, самым настойчивым поборником изощрённого художественного качества был руководитель ЛИТО при Горном институте, всё ещё недооцененный литератор Глеб Сергеевич Семёнов, поэтика которого близка к формальным достижениям Кушнера и Давида Самойлова, хотя Семёнов был старше их обоих. И все-таки прославился он не стихами, а умением работать с молодёжью, терпеливо и последовательно, шаг за шагом, невзирая ни на какую идеологическую конъюнктуру, превращать вздорных молодых людей с определенными амбициями и неопределенными способностями ― в профессиональных поэтов.[3]

  Сергей Довлатов, «Мы начинали в эпоху застоя», 1990
  •  

...необязательно попасть в знаменитую «Соломенную сторожку» и лично побеседовать, скажем, о Пастернаке, чтобы получить от М. В. информацию о поэте и её отношении к нему. Для этого достаточно было оказаться, например, в зале Дома учёных: у входа толпа, все «свои», и быстрый шёпот Глеба Семёнова в ухо: «Сегодня годовщина смерти Пастернака, М. В. начнет с его стихов. Когда она назовёт его имя, надо всем встать». И вот появляется М. В., но проходит не к табурету, а становится перед роялем и произносит имя официально несуществующего поэта. И тут же вверх словно выстреливаются две-три знакомых фигуры, первые среди которых дирижёр Николай Павлович Аносов и тот же Глеб Семёнов. Следом за ними встаёт весь зал. Кто ещё мог устраивать такое, властно вовлекать всех не только в мир своих звуков, но и своих мыслей, идей, принципов и поступков?..[4]

  — Николай Журавлев, М. В., или «Мы пахали!», 2000
  •  

Старшую группу вел поэт Глеб Сергеевич Семёнов, очень худой, небольшого роста, всегда держащийся с подчёркнутой прямотой осанки, но казавшийся сутуловатым. Волосы его, в противоположность Хаустову, были прямыми и всегда гладко зачесанными. Ходил он неторопливыми длинными шагами на как бы негнущихся ногах. Пиджак строгого темного цвета висел на его плечах так же «прямо». Строгость его внешнего облика подчеркивалась всегда аккуратно завязанным галстуком и негромким глуховатым голосом.[5]

  Александр Городницкий, «И жить ещё надежде», 2001
  •  

С тех пор прошло более сорока лет, но эти слова я запомнил отлично. Действительно, сколько порой одаренных поэтов страдают отсутствием вкуса ― опасной болезнью, становящейся с возрастом неизлечимой, как и другие детские болезни, угрожающие взрослым! А ведь если научиться отличать плохие стихи от хороших, то сможешь и своим стихам, которые каждому автору кажутся замечательными, дать трезвую и правильную оценку, пусть даже самую горькую! И Глеб Семенов как мог воспитывал в нас вкус. А мог он многое. Человек с прекрасной памятью, воспитанный в старой интеллигентской семье (приемная мать, Елена Георгиевна, была когда-то актрисой, а приемный отец ― известный писатель Сергей Семёнов), он обладал тонким и безошибочным литературным вкусом. Прежде всего он читал нам наизусть множество стихов, авторов, которых мы, тогдашние жертвы полуобразованщины и усеченных школьных программ сталинской эпохи соцреализма, попросту не знали.
Только спустя много лет я понял, как рисковал Семёнов, называя нам многие запретные тогда имена и читая стихи, в ту пору не печатавшиеся. Помню, как-то году в 50-м он прочел нам на занятии строчки неизвестного (так он сказал) автора, которые я запомнил с первого раза наизусть:
В глубокой выработке, в шахте,
Горю с остатками угля.
Здесь смертный дух, здесь смертью пахнет,
И осыпается земля. <...>
Я лишь на миг тебя моложе, ―
Пока еще могу дышать:
Моя шагреневая кожа,
Моя усталая душа.
«Чьи это стихи?» ― спросил кто-то из нас. Глеб Сергеевич по своей привычке многозначительно поднял брови и ничего не ответил. Только несколько лет назад, прочтя подборку в одном из толстых журналов, я узнал, что автором этих «безымянных» полюбившихся мне стихов был Варлам Шаламов, сидевший тогда в колымских лагерях.
Как стихи эти добрались до Глеба Сергеевича в то время? Понимал ли он, что играет с огнём, ― ведь вход на занятия был практически открытый? Видимо, понимал, но миссионерский свой долг понимал еще лучше. Именно он, помнится, дал мне впервые прочитать стихи прекрасного поэта Николая Тарусского, стихи Николая Заболоцкого и многих других поэтов, тогда запрещенных или полузапрещенных. Могу сказать без преувеличений, что в восьмом и девятом классах, на занятиях литературной студии, именно Глеб Сергеевич Семенов сформировал моё (и не только мое) поэтическое мировоззрение.[5]

  Александр Городницкий, «И жить ещё надежде», 2001
  •  

У братьев Стругацких в фантастической повести «Попытка к бегству» на обитаемой планете, куда попадает космический корабль, господствует авторитарный режим, и людей приговаривают к смерти за следующий состав преступления: «Хотят странного».
Стараясь научить нас «отличать плохие стихи от хороших», Глеб Сергеевич впервые привил нам это желание ― «хотеть странного». Французская пословица утверждает, что человека отличает от животного «стремление ко лжи и к искусству». Не знаю, как по части лжи, а уж по части искусства Глеб Семёнов, возможно, и сам не сознавая ответственности своего деяния, выступил почти в роли Господа Бога, отделив нас от животного мира. И в этом его огромная заслуга. Не все, безусловно, стали литераторами ― многие бросили потом писать. Но прочные основы нравственного и эстетического воспитания были заложены в них так же, как и в тех, кто связал свою судьбу с литературой.[5]

  Александр Городницкий, «И жить ещё надежде», 2001
  •  

Именно Глебу Семенову принадлежит заслуга превращения в интеллигентов целого поколения пишущей ленинградской молодёжи. Он отдал этому делу практически всю свою недолгую жизнь. Много лет руководил студией во Дворце пионеров. Потом, когда я учился в Ленинградском Горном институте, мы пригласили его вести студию там. По окончании Горного все участники «горняцкого» объединения не могли и не хотели расставаться с Семеновым и долгие годы ходили на его занятия во Дворец культуры им. Первой пятилетки, где он потом вел студию литературного творчества. Забегая вперед, могу сказать, что из «глеб гвардии семёновского полка» (так мы себя в те поры величали) вышло немало литераторов, внесших заметный вклад в литературу последующих лет. Среди них ― писатели Андрей Битов, Яков Гордин, Борис Никольский, поэты Александр Кушнер, Леонид Агеев, Глеб Горбовский, Владимир Британишский, Олег Тарутин, Нонна Слепакова, Нина Королева и многие другие. С тех пор прошло много лет, но когда я в журналах или поэтических книжках встречаю вдруг новые хорошие, ранее неизвестные мне стихи, то, читая их, снова слышу глуховатый и негромкий голос Глеба Семенова.[5]

  Александр Городницкий, «И жить ещё надежде», 2001
  •  

Нам всем, дворцовым студийцам, было от 15 до 17 лет, и Глеб Семёнов казался тогда безнадежно старым и взрослым человеком, а ведь ему не было еще и тридцати. Поэтическая судьба его сложилась трудно. Первая книга стихов «Свет в окнах», вышедшая в 1948 году, была неудачной. Последующие сборники, очень редкие, тоже были разными по своему уровню. Лучшие стихи оказались доступны для широкой публикации только после его смерти (он умер в январе 1982 года от рака лёгких). Был он крайне требователен к себе и всю жизнь мучился из-за хронической невозможности опубликовать то, что хочет. В годы войны его не взяли в армию из-за слабых лёгких, и это тоже мучило его, что нашло отражение в его стихах. Существовал он более чем скромно тем, что частично переводил, а по большей части работал при Союзе писателей в качестве литконсультанта и вел литературные объединения. Не знаю, что было бы, если бы его творческая судьба сложилась более удачно, но думаю, что в этом случае того уникального (на более чем два десятилетия ― в самые черные годы) педагогического семеновского феномена могло бы и не быть…[5]

  Александр Городницкий, «И жить ещё надежде», 2001
  •  

Кстати, в середине семидесятых годов гостил неделю на «Крузенштерне», пришвартованном к стенке. Не успел вселиться, как был вызван в капитанскую каюту знакомиться. Знакомство вышло сердечное, и утром капитан не явился к завтраку (а я, напротив, явился, чем горжусь). Сказанное тобой о Глебе Семенове ― точно и верно, однако это ― лишь подступы. Семенов ― человек бесконечно противоречивый, трагический. Он растил, он и калечил. Помню его и люблю, держу его фото перед столом, ― но, тем не менее… <...>
При всех своих перечисленных выше достоинствах Глеб Сергеевич Семёнов действительно был человеком противоречивым, во многом ― закомплексованным, капризным, чрезвычайно мнительным и нередко ― необоснованно жестоким к любившим его людям, в первую очередь ― к женщинам. Где-то в конце 50-х годов писательница Надежда Крамова (отметившая в декабре 1999 года в Бостоне свое столетие), мать моей давней приятельницы Людмилы Давидович, у которой я тогда был в гостях, когда зашла речь о Глебе Семенове, сказала: «Не люблю я его, ― стольких он баб запутал». Я, помнится, тогда заявил, что не могу находиться в доме, где дурно говорят о моем учителе, и ушел, гордый собой.
С окружающими его он все время был в каких-то сложных отношениях, с кем-то ссорился, мирился, соперничал. Часто это выражалось не впрямую, а намёками, многозначительным подъемом бровей, поджиманием губ. Этот питерско-провинциальный стиль «многозначительного умолчания» был довольно моден одно время в ленинградских окололитературных компаниях и даже считался признаком хорошего тона.
Немало обидных вещей он по разным причинам и без причин наговорил и мне. В один прекрасный день в середине 70-х, в Москве, где он жил в преподавательском корпусе МГУ со своей очередной женой, он вдруг без всякого повода с моей стороны захлопнул перед моим носом двери своей квартиры, не считая нужным ничего объяснить. Помню, как долго и болезненно я переживал это событие, безуспешно ища на себе хоть какую-то вину перед ним. Через пару лет он так же неожиданно восстановил со мной отношения и даже подарил мне свою книжку с надписью «Кто старое помянет…» И опять никаких объяснений. История эта так навсегда и осталась для меня загадкой.[5]

  Александр Городницкий, «И жить ещё надежде», 2001
  •  

В 1981 году, придя на спектакль Ленинградского Молодежного театра «Если иначе нельзя» (постановка Владимира Малыщицкого по повести Юрия Давыдова «На скаковом поле возле бойни») и прослушав мои песни в спектакле, он неожиданно заявил, что такие песни приносят только вред, поскольку провоцируют власти на репрессии. Увы, он оказался прав: спектакль с моими песнями довольно скоро запретили.[5]

  Александр Городницкий, «И жить ещё надежде», 2001
  •  

Еще в 1973 году Кривулин, Буковская и Охапкин писали письма в Секретариат ЛОСП с жалобами на несправедливую изъятость из «нормальной литературной жизни города» «целого поколения писателей и поэтов». Письма рассматривались при участии приглашенных авторов на заседании Секретариата. Глеб Семёнов, известный в те годы «пестун» поэтических дарований, не без резона заметил, что если вы «другие», то и живите по-своему, а иначе ― принимайте существующие государственные и издательские требования к текстам. В конце концов стороны обиделись друг на друга и разошлись.[6]

  — Владимир Лапенков, «Форматирование андеграунда», 2002
  •  

Сколько анекдотов и сколько волшебных, незабываемых mots самой Л. Я.! Руководил сим сложным процессом Глеб Сем`нов. Л. Я. прозвала всех нас, использовав термин фольклористики, «волшебными помощниками», а мы в память об этой эпопее создали рукописный сборник «Новоселье», куда каждый поместил некое произведение (стихи, прозу, даже научный трактат), посвященное Л. Я. <...>
За два дня до смерти Глеб Семёнов, вдруг вспомнив, что Л. Я. уезжает вот-вот в Москву, воскликнул: «Старуху-то кто завтра будет собирать и провожать?!.»[7]

  Елена Кумпан, «Вспоминая Лидию Яковлевну», 2002

Цитаты о Глебе Семёнове в стихах[править]

  •  

В трактире длинный и спесивый
Трубку курит и молчит
В стекло спеленутое пиво
Пред ним младенчески шипит.
Бормочет он как в полусне:
“Два города есть в сей стране ―
Один город на блинах,
Другой город на плотах,
Один ― псих, другой ― дурак,
Лучше, право, жить в деревне”.[8]

  Елена Шварц, «Слаще облак райских...», Г. С. Семёнову (из цикла «Петербугские сплетни»), 1968
  •  

Нет ни Дара, ни Глеба Семёнова…
А мы сами-то, разве мы есть? ―
От пасомого стада клейменого
с вольнодумством отдельная смесь. <...>
Мы у Родины матери-мачехи
ни штриха не просили на хлеб.
Ждали русско-еврейские мальчики
к ним доверия, правда ведь, Глеб? <...>
От него мы за Даром уехали,
бросив замлю на волю судеб,
за немногими слабыми вехами
тех, кто с нею остался, как Глеб.
Боже Правый! До времени Оного
упокой их не в землю, а в стих.
После Дара и Глеба Семёнова
кто там пестует новых, своих?[9]

  Дмитрий Бобышев, «Наставники», Милуоки, Висконсин, 1982
  •  

Лето кануло в Лету.
Ночь идет по ножу.
На длину сигареты
Я у вас посижу.
Что-то очень простое
Я забыла… Сейчас…
Всё казалось мне, что я
Лягу в гроб раньше вас.
Впрочем, все мы ― песок, песок мы
Одного сезона и пляжа
Всех нас одной зимы
Хладная нить свяжет.[8]

  Елена Шварц, «Лето кануло в Лету...» (Памяти Г. С. Семёнова), 1982
  •  

Заснеженный Крылов насупился над басней,
а книгу завалил крещенский снегопад.
В единственном саду, что может быть опасней,
стоять среди зимы, как тридцать лет назад?
Такая пустота раскинута в аллеях,
и временный надзор решётки над рекой,
в единственном саду нет правых, нету левых,
куда ни поверни ― дойдёшь до Моховой.
Вернувшись с похорон сварливого провидца,
перемешаем спирт с кладбищенской землей,
в единственном саду все может повториться,
но только не сейчас, а после нас с тобой...[10]

  Евгений Рейн, «Памяти Глеба Семенова», 1989

Источники[править]

  1. 1 2 3 4 Г. Семёнов. Стихотворения и поэмы. Новая библиотека поэта (малая серия). — СПб.: Академический проект, 2004 г.
  2. Елена Шварц. Дневники. — М.: «НЛО», №115, 2012 г.
  3. Сергей Довлатов. Собрание сочинений в 4-х томах. Том 4. — СПб.: «Азбука», 1999 г.
  4. Николай Журавлев. М. В., или «Мы пахали!». — Нью-Йорк: Вестник США (США), 15 октября 2003 г.
  5. 1 2 3 4 5 6 7 А. М. Городницкий. «И жить еще надежде». — М.: Вагриус, 2001 г.
  6. Владимир Лапенков. Форматирование андеграунда. — М.: «Звезда», №1, 2002 г.
  7. Елена Кумпан. Вспоминая Лидию Яковлевну. — М.: «Звезда», №3, 2002 г.
  8. 1 2 Елена Шварц. Войско. Оркестр. Парк. Крабль. — СПб.: Common Place, 2018 г.
  9. Бобышев Д. В. Чувство огромности. — Франкфурт-на-Майне: Литературный европеец, 2017 г.
  10. Рейн Е. Избранное. Предисловие Иосифа Бродского. — М.; Париж; Нью-Йорк: «Третья волна», 1993 г. — 304 с., 10 000 экз.

Прижизненные издания[править]

  • Свет в окнах (1947)
  • Плечом к плечу (1947)
  • Отпуск в сентябре (1964)
  • Встречи с Италией (1971)
  • Сосны (1972)
  • Стихотворения (1979)

Ссылки[править]