Суре́пка, или Суре́пица (лат.Barbaréa), под которой чаще всего имеется в виду Суре́пка обыкнове́нная или дикая редька (лат.Barbaréa vulgáris) — многолетнее травянистое растение с двулетними побегами; широко распространённый вид из рода Сурепка семейства Капустные (лат.Brassicaceae). Во многих странах Европы сурепку обыкновенную называют «травой святой Варвары». Распространена по всей Европе, в России — в европейской части и Западной Сибири; кроме того, была занесена в Северную Америку, Японию, Африку, Австралию и Новую Зеландию, таким образом превратившись в вид-космополит и Сорное растение. Растёт чаще на сырых лугах, вдоль рек, по лесным полянам, в зарослях кустарников, на вырубках, у дорог, по канавам, на залежах и мусорных местах. Сурепка обыкновенная обсеменяется уже в начале лета до уборки полевых культур и сильно засоряет почву.
Сурепка цветёт весной и ранним летом около месяца, привлекая яркими жёлтыми цветами с сильным медовым ароматом. Растение плодоносит в июне-июле начиная со второго года вегетации. После периода плодоношения надземные части растения отмирают, новый цветущий и плодоносящий стебель развивается из корневой шейки каждую весну.
...охотно ели всякую растительную гадость, инстинктивно заменяя ею недостаток овощной пищи. Ели <...> в особенности, похожие на редьку корни свербиги, или свербигуса, или, вернее, сурепицы.[5]
Другой массоворастущий <...> полевой сорняк ― сурепица ― имеет мягкую и приятную на вкус, хотя и слегка горьковатую зелень.[7]
— Георгий Боссэ, «Готовьте из диких весенних растений», 1942
Всё это перепуталось с остатками прошлого ― с бальзамином на окошках, колокольным перезвоном, молебнами и свадьбами под хмельной салют из обрезов, с равнинами тощих хлебов, ядовито желтевших сурепкой, и с разговорами о кончине мира...[8]
Сейчас были убраны хлеба, и обнажённо и величаво лежала земля, отдыхая от праведных трудов, ― жёлто-серое жнивьё, окроплённое яично-жёлтой сурепкой, ― серый цвет и жёлтый цвет до горизонта.[9]
Это чтобы я вместе с ними сурепку дергал? Ну уж это, брат, извиняй! Не мужчинское это дело, к тому же я ишо не кто-нибудь, а председатель сельсовета.[10]
— Михаил Шолохов, «Поднятая целина» (книга вторая), 1959
Мой сын Павел вбежал ко мне с сияющими глазами, держа в руке растение сурепку, и закричал в восторге:
― Мама, эта травка ― арбикой?[11]
Еще резче это различие выразилось по другим культурам. Так, масличность семян сурепицы в 1926 г. выразилась: Псков 41,8%, Детское Село 40,39%, Одесса 19,5%, Красный Кут 18,5%. Здесь засушливые условия снизили содержание масла в два раза. Сопоставляя данные этих сортов с географическими посевами, мы пришли к выводу, что с орошением повышается масличность культур и что это явление находится в связи с удлинением периода ассимиляционной деятельности растения.[17]
Другой массоворастущий по всему СССР, кроме Дальнего Востока, полевой сорняк ― сурепица ― имеет мягкую и приятную на вкус, хотя и слегка горьковатую зелень. Отвар ее слизист. Если ее варить или припускать, т. е. варить не вполне залитую, водой, то горечь сурепицы пропадает. Сурепица очень хороша для приготовления пюре. В народной медицине Закавказья листья сурепицы считаются противоцынготным средством.[7]
— Георгий Боссэ, «Готовьте из диких весенних растений», 1942
В этих глухих углах провозглашались доморощенные республики, печатались в уездных типографиях свои деньги (чаще всего вместо денег ходили почтовые марки). Все это перепуталось с остатками прошлого ― с бальзамином на окошках, колокольным перезвоном, молебнами и свадьбами под хмельной салют из обрезов, с равнинами тощих хлебов, ядовито желтевших сурепкой, и с разговорами о кончине мира, когда от России останется только «черная ночь да три столба дыма».[8]
Об этом «галопе» одна мать (Инна Клевенская) сообщила мне из города Калинина такой эпизод: «Мой сын Павел вбежал ко мне с сияющими глазами, держа в руке растение сурепку, и закричал в восторге:
― Мама, эта травка ― арбикой? Затем ― он впереди, а дети за ним ― помчались в галоп вокруг комнаты, распевая дико, но вдохновенно: Эта травка ― арбикой! Эта травка ― арбикой…»[11]
Я возвращался домой полями. Была самая середина лета. Луга убрали и только что собирались косить рожь.
Есть прелестный подбор цветов этого времени года: красные, белые, розовые, душистые, пушистые кашки; наглые маргаритки; молочно-белые с ярко-жёлтой серединой «любишь-не-любишь» с своей прелой пряной вонью; жёлтая сурепка с своим медовым запахом; высоко стоящие лиловые и белые тюльпановидныеколокольчики; ползучие горошки; жёлтые, красные, розовые, лиловые, аккуратные скабиозы; с чуть розовым пухом и чуть слышным приятным запахом подорожник; васильки, ярко-синие на солнце и в молодости и голубые и краснеющие вечером и под старость; и нежные, с миндальным запахом, тотчас же вянущие, цветы повилики...[1]
О, нужно было зорко следить солнцу, чтобы не было земли неневестной ни на один муравьиный шаг! От яркой сурепицы, от донника, шалфея и кашки медово-сочен был воздух, как-то непроходимо густ и сочен, и млеющие дали, видные и невидные ясно, были сотканы из одних только запахов, ставших красками, и красок, которые пели. Душно цвели хлеба. Нахлынули к межам и дорогам и, нагнувши головы с разбега, ребячливо глядели, серебристо смеялись и толкали друг друга в жаркой тесноте.[18]
Солнце раздвигает облака на небе и золотым шаром горит вверху. Набирается сил пригретая земля. Сурепка вытягивает желтые лапки. Полынок стелется и отбегает сизыми кустиками на край оврага. Мать-мачеха расстелила круглые листья. Гараська тоже хочет набраться сил, отдыхает в ласковой теплоте, которая разлита кругом, и думает: «Разве ж я виноват, что у меня душа пропадает?»[2]
Подходил покос. Трава вымахала в пояс человеку. На остреньких головках пырея стали подсыхать ости, желтели и коробились листки, наливалась соком сурепка, в логах кучерявился конский щавель. Яков Алексеевич раньше всех выкосил свою делянку, по ночам запрягал быков и уезжал от стана с Максимом за грань, на вольные земли станичного фонда.[19]
Говорю ему: «Давайте войну, братцы, кончать. Никчемушнее это дело. А штыки надо по сурепку тем вогнать, кто нас стравил». Его ажник в слезу вогнали эти слова мои. Отвечает, что дома бросил жену с дитем и согласен войну кончать.[4]
Вот первый плац — он огорожен от дороги густой изгородью жёлтой акации, цветы которой очень вкусно было есть весною, и ели их целыми шапками. Впрочем, охотно ели всякую растительную гадость, инстинктивно заменяя ею недостаток овощной пищи. Ели молочай, благородный щавель, и какие-то просвирки, дудки дикого тмина, и, в особенности, похожие на редьку корни свербиги, или свербигуса, или, вернее, сурепицы. Чтобы есть эти горьковатые корни с лучшим аппетитом, приносили с собою от завтрака ломоть хлеба и щепотку соли, завёрнутой в бумажку.[5]
Блестящая пролётка с парой на отлете, кучер в синей рубашке и бархатной безрукавке, в круглой шапочке с павлиньими перьями. Мягкое покачивание, блеск солнечного утра, запах конского пота и дёгтя, в теплом ветре ― аромат желтой сурепицы с темных зеленей овсов. Волнение и ожидание в душе. Зала с блестящим паркетом.[20]
Сейчас были убраны хлеба, и обнажённо и величаво лежала земля, отдыхая от праведных трудов, ― жёлто-серое жнивьё, окроплённое яично-жёлтой сурепкой, ― серый цвет и жёлтый цвет до горизонта. На откосе за окном, казалось ― на расстоянии вытянутой руки, бесплотно трепыхались сухие бледно-лиловые бессмертники. Кое-где пахали, чёрная полоса опоясывала край земли ― чёрное море, маленький трактор бороздил чёрное море. Потом заполняла всё видимое пространство бурая отава, по отаве паслись пёстрые коровы. Седой чабан в соломенной шляпе сидел на насыпи, свесив босые старые ноги, и пил молоко из бутылки.[9]
― А что мне прикажешь там делать? За бабами присматривать ― так на это бригадиры есть.
― Не присматривать, а полоть самому.
Размётнов, отмахиваясь руками, весело рассмеялся. ― Это чтобы я вместе с ними сурепку дергал? Ну уж это, брат, извиняй! Не мужчинское это дело, к тому же я ишо не кто-нибудь, а председатель сельсовета.
― Не велика шишка. Прямо сказать, так себе шишка на ровном месте! Почему же я сурепку и тому подобные сорняки наравне с ними дергаю, а ты не могешь?
Размётнов пожал плечами.
― Не то что не могу, а просто не желаю срамиться перед казаками.[10]
— Михаил Шолохов, «Поднятая целина» (книга вторая), 1959
Глянцевитая поверхность прудов отражала и луну, и звезды, и синеву неба. Горько и томительно пахли тополя. А с засеянных полей, заросших сурепкой, доносился нежный медовый запах. Иоганн, не торопясь, вел машину по серой, сухой, с глубоко впрессованными в асфальт следами танков дороге. Проехали длинную барскую аллею, исполосованную тенями деревьев, Потом снова пошли незапаханные пустыни полей, А дальше начались леса, и стало темно, как в туннеле.[12]
С воздуха Чуш похож на все приенисейские селения, разбросанные в беспорядке, захламлённые, безлесые, и если бы не колок тополей, когда-то и кем-то посаженных среди поселка, не узнал бы я его. Вокруг посёлка за речкой, в устье, разжульканном гусеницами, раскинулся, точнее сказать, присоседился к широкой поляне, заросшей курослепом, сурепкой и одуванчиками, чушанский аэродром с деревянным строением, нехитрым прибором да двумя рядками фонарей-столбиков.[21]
Вот город Елец, менее разрушенный. А на полях все та же необозримая голубая полынь и желтая сурепка. Через три станции от Ельца поезд остановился. Мы стали выгружаться. <...>
Снова я попал в эшелон и снова стал жадно всматриваться в жизнь, мелькавшую через открытую дверь товарного вагона. В начале осени поля выглядели еще страшнее, чем весной, ― все цветы отцвели, сурепка и полынь побурели, несжатая рожь полегла и начала прорастать. Редко попадались картофельные борозды и копны, еще реже изумрудная озимь. Кое-где было видно, как женщины пахали на коровах или вскапывали землю лопатами. Проехали через города Мичуринск, Тамбов, Кирсанов, Ртищево и везде видели ту же полынь и сурепку. Не доезжая ста километров до Саратова, наш эшелон свернул на юг по железнодорожной ветке на Баланду. На третий день мы прибыли на конечный пункт нашего пути ― станцию Лысые Горы.[13]
Вот и отирались у конторского порога с немым вопросом на сумеречных лицах, вострились слухом, не зазвонит ли телефон, не скажет ли трубка чего нового, пока внезапно наехавший Прошка-председатель не принялся шуметь:
— Пелагея! Авдонька! Бураки вон сурепкой затянуло, а вы тут жени мнете. Кому сказано![14]
― В нашем языке появилось много сорных словечек. Он порой похож на поле, покрытое сорняками. Иногда эти сорняки кажутся даже красивыми ― овсюг, сурепка (василёк я не считаю сорняком).[22]
Там его поили зельем,
Наколдованным настоем
Из корней и трав целебных:
Нама-Вэск ― зеленой мяты
И Вэбино-Вэск ― сурепки,
Там над ним забили в бубны
И запели заклинанья,
Гимн таинственный запели...[23]
— Иван Бунин, «Песня о Гайавате» (XV. Плач Гайаваты), 1903
Я пишу глупо и нелепо, потому что устал от чтения: Словно лепится сурепица На обрушенный забор. Жизни сонная безлепица Отуманила мой взор. Словно мальчик, быстро пчелами Весь облепленный, кричит, Стонет сердце под уколами Злых и мелочных обид.[3]
Землею был так полон взор мой,
Что зацветал, как курослеп,
С сурепкой мелкой неврасцеп,
И пил корнями жжёный, чёрный Цикорный сок густого дёрна,
И только это было формой,
И это ― лепкою судеб.[6]
Салют бесцветного болиголова
сотрясаем грабками пожилого богомола. Темно-лилова
сердцевина репейника напоминает мину,
взорвавшуюся как бы наполовину. Дягиль тянется точно рука к графину.
И паук, как рыбачка, латает крепкой
ниткой свой невод, распятый терпкой полынью и золотой сурепкой.[15]
Нет, дальше, нет, темней. Сирень не о сирени
со мною говорит. Бесхитростный фарфор
про детский цвет полей, про лакомство сурепки
навязывает мне насильно-кроткий вздор.