Гроб (домови́на, саркофаг, труна) — продолговатый, сделанный по длине и пропорциям тела ящик, в котором обычно хоронят в земле мёртвых людей или животных. Общеславянское слово «гроб» имеет первоначальный корень — «яма», «могила».
Поначалу для погребения использовали долблёные, затем сколоченные из досок простые гробы, затем их стали красить, лакировать и даже обивать тканью, как любую мебель. Также гробы могут быть картонные (разовые) или каменные.
Небо и земля будут мне внутренним и внешним гробом, солнце и луна — парой нефритовых дисков, звезды — жемчужинами, а вся тьма вещей — посмертными подношениями. Разве чего-то не хватает для моих похорон? Что можно к этому добавить?
Хотя жизнь человека и составляет столетний срок,
Никто не в состоянии знать, исчерпает <он годы> в долголетии или в безвременной смерти.
Вчерашним днём <ещё> по улице ехал верхом на коне,
А сегодняшним утром лежит в гробу труп, <погружённый в смертный> сон.[1]:72
Когда все старинные города лесной новгородской Руси захудали и живут уже полузабытыми преданиями, Ржев все еще продолжает заявляться и сказываться живым и деятельным. Не так давно перестал он хвалиться баканом и кармином ― своего домашнего изготовления красками (химические краски их вытеснили), но не перестает ещё напоминать о себе яблочной и ягодной пастилой (хотя и у нее нашлась, однако, соперница в Москве и Коломне) и под большим секретом ― погребальными колодами, то есть гробами, выдолбленными из цельного отрубка древесного с особенным изголовьем (в отличие от колоды вяземской), за которые истые староверы платят большие деньги.[6]
Гроб, это, конечно, позднейшее явление. Но возникновение и эволюция гроба вообще могут быть прослежены. Предшественниками гроба являются деревянные хранилища животной формы. Такие хранилища засвидетельствованы во многих местах. Шурц, например, сообщает о домах с деревянными изображениями акул, внутри которых хранились трупы вождей. Это ― древнейшая форма гроба. Такая форма, в свою очередь, отражает более ранние представления о превращении человека при смерти в животное или о съедении его животным. В дальнейшем гроб теряет свои животные атрибуты. Так, в египетской «Книге мертвых» можно видеть изображения саркофагов или постаментов, на которых лежит мумия. Они имеют ножки животного и голову и хвост животного. В дальнейшем животные атрибуты совсем отпадают, и гроб принимает известные нам формы. С этой точки зрения превращение девушки в животное и обратно ― ее превращение в человека, и положение ее во гроб с обратным извлечением ее оттуда живой ― явления одного порядка, но в разных по древности формах. Почему гроб часто бывает стеклянным ― на этот вопрос можно дать ответ только в связи с изучением «хрустальной горы», «стеклянной горы», «стеклянного дома» и всей той роли, которую в религиозных представлениях играли хрусталь и кварц, а позже ― стекло, вплоть до магических кристаллов средневековья и более поздних времен.[7]
— Владимир Пропп, «Исторические корни волшебной сказки», 1946
И вот когда до него дошла очередь, он вдруг говорит:
— Аварийность и будет большая, потому что вы заставляете нас летать на гробах.
Это было совершенно неожиданно, он покраснел, сорвался, наступила абсолютная гробовая тишина. Стоял только Рычагов, еще не отошедший после своего выкрика, багровый и взволнованный, и в нескольких шагах от него стоял Сталин. Вообще-то он ходил, но когда Рычагов сказал это, Сталин остановился.[8]
— Константин Симонов, «Беседы с Адмиралом Флота Советского Союза И. С. Исаковым», 1962
В смягченной форме он обнаруживается у Гомеса де ла Серны в непоставленном сценарии «Похороны Страдивариуса», где скрипку хоронят в футляре для скрипки: «Распорядитель похорон с маской боли на лице закрывает разбитую скрипку в скрипичный футляр, который уносят»... Здесь, как всегда у испанского писателя, эксцентричность образа внутренне мотивирована. Сравнение гроба с роялем неоднократно обнаруживается в «Улиссе» Джойса: «У гроба пианолы крышка резко откидывается» <...> или: «Приподняв крышку он (кто?) заглянул в гроб (гроб?), где шли наискось тройные (рояля!) струны»...[9]
— Михаил Ямпольский, «Память Тиресия: Интертекстуальность и кинематограф», 1993
Он был очень спокоен духом и не забыл даже передать невестке, что на погребе лежит начатой телёнок, «так есть из чего и готовить». На другой день поутру приехал приходский священник с причтом, исповедал его и причастил Святых Тайн. Василий Никитич велел позвать сына, невестку, внука, прощался с ними и делал им наставления, потом велел собрать всех домашних и дворовых людей, просил у всех прощения, благодарил за усердную службу и, простившись со всеми и всех отпустив, просил священников начать соборование и тихо и безболезненно скончался при чтении последнего Евангелия. Когда послали за столяром, чтобы снять мерку для гроба, столяр сказал, что уж давно по приказанию покойника для него гроб сделан, а что ножки под него он сам изволил точить.[10]
И в глухую ноябрьскую ночь, в ночь на шестое, крались темными переулками к бору. Привезли на Талку сосновый плотный гроб ― гроб обили в багровый кумач. Качались у гроба с концом золотые кисточки, играли в колеблемом факельном зареве. Голову Отца обернули в красное знамя, оправили черный отцовский пинжачок ― с него не вытравишь кровавые следы![11]
Я ехал на пароходе вверх по Свири, из Ладожского озера в Онежское. Где-то, кажется, в Свирице, на нижнюю палубу внесли с пристани простой сосновый гроб. В Свирице, оказывается, умер старейший и самый опытный лоцман на Свири. Его друзья лоцманы решили провезти гроб с его телом по всей реке ― от Свирицы до Вознесенья, чтобы покойный как бы простился с любимой рекой. И, кроме того, чтобы дать возможность береговым жителям попрощаться с этим очень уважаемым в тех местах, своего рода знаменитым человеком.[12]
Туся в гробу. Если смотреть от дверей, кажется, что гроб ― это лодка и Туся плывет куда-то, покорно и торжественно отдаваясь течению. Течению чего? Если смотреть, стоя в головах, то виден прекрасный лоб, высокий, сильный. И справа, над виском ― нежное пятнышко седины.[13]
Я цепенею от ужаса ― похоронить ― значит закопать в землю! Закопать в землю живую спящую домашнюю портниху!
― «А что было дальше?» ― с трепетом спрашиваю я. Мама вспоминает обо мне: «Эта сказка не для тебя!» ― и уводит меня из комнаты. «Мариночка, ее заживо похоронили?» ― «Да нет же, она проснулась и, видишь, сидит и шьет...» ― «Мариночка, а куда гроб девали?» ― «Не знаю, ― говорит мама. ― Наверное, подарили кому-нибудь».
Я успокаиваюсь. Что такое гроб и похороны, я хорошо знаю, одна из моих, недолго у нас заживавшихся, нянь, та самая, у которой «сын на позициях», из-за чего она почему-то иногда плачет, часто тайком вместо прогулки водит меня в церковь ― на похороны и заставляет прикладываться к чужим покойникам. Это, в общем, интереснее прогулки, т.к. собачья площадка всегда одна и та же, а покойники ― разные. К тому же они для меня нечто вроде церковной утвари, такая же непонятная и, видимо, необходимая для церкви принадлежность![14]
Лизавета сказала, когда мы у нее поселились: «На чердаке за виняками (она так называла веники) стоит моя домовина».
― «Что такое домовина?» ― Бабушка промолчала, а мама сказала шёпотом: «Ну, гроб это».
― «А что его так рано поставили?»
― «Чтобы усох, чтобы сухой был». А Лизавета добавила: «И приданое моё там».[15]
А дальше Ванга начала меня спрашивать: «Где твой отец?» — «Не знаю», — не совсем правду ответила я. «Как же ты не знаешь, ведь это же было убивство, убивство!» — «А где гроб? (Гроб ― это могила.) Гроб его где?» ― «Не знаю». ― Здесь уже правда. ― «Как же ты не знаешь, ты должна знать, ты постарайся ― и будешь знать». Ах, Ванга, Ванга, подумала я, ну кто же мне скажет, где лежат кости моего расстрелянного отца! Сказали.[16]
То сердце, которое так нежно любить умело, которое билось столько раз вместе с моим сердцем… сделалось вдруг каменным, нечувствительным ко мне… к любви моей!.. А там положили ее во гроб, гроб опустили в землю, завалили камнем и… Но, несчастный, ты не трепещешь? Сердце твое не обливается кровью?.. Пусти меня по крайней мере… пусти к этому бесчувственному праху и дай умереть над ним!..[17]
Только что взошла луна. Была такая тишина, что если бы дышали мёртвые в своих гробах, я слышал бы их дыхание. Цвёл можжевельник. И смолистый запах его наполнял воздух и кружил мне голову.
От деревьев вытягивались длинные тени, и белые полосы лунного света спокойно лежали на чёрной земле. Могильные насыпи, памятники с чугунными плитами и мрамор статуй слегка расплывались в серебристом тумане.
Вообще сестрицы сделались чем-то вроде живых мумий; забытые, брошенные в тесную конуру, лишенные притока свежего воздуха, они даже перестали сознавать свою беспомящность и в безмолвном отупении жили, как в гробу, в своем обязательном убежище. Но и за это жалкое убежище они цеплялись всею силою своих костенеющих рук. В нем, по крайней мере, было тепло…[18]
Я вспомнил эту тяжёлую сцену, вспомнил этого убийцу-мужа, облокотившегося на гроб и смотрящего упорно на лицо убитой им жены. Это был мой дачный сосед Иванов. Черты его лица врезались тогда, во время похорон его жены, в мою память, и я теперь удивлялся, как это там, на даче, я не мог припомнить сразу, где я видел его, тогда как теперь, при виде этого белого мраморного гроба с надписью: «Александра Ивановна Иванова», мне так и казалось, что я вижу снова Иванова, облокотившегося на этот гроб и пристально смотрящего на лицо загубленной им жены. Как часто на даче, при виде этого характерного сосредоточенного выражения лица и этою неподвижно устремлённого в пространство взгляда, я настойчиво спрашивал себя, где видел я этого человека, и тщетно просил ответа у памяти. А теперь всё было ясно, всё ожило передо мною…[19]
Тело же мёртвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много унижений, много человеческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, оно снова попало наконец на тот же самый знаменитый корабль, на котором так ещё недавно, с таким почётом везли его в Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых — глубоко спустили в просмолённом гробе в чёрный трюм.[20]
Нет ничего странного в том, что молодой чиновник Леонтий Васильевич Ельницкий влюбился в молодую мещанскую девушку Зою Ильину. Она же была девица образованная и благовоспитанная, кончила гимназию, знала английский язык, читала книги, и давала уроки. И, кроме того, была очаровательна. По крайней мере, для Ельницкого. Он охотно посещал ее, и скоро привык к тому, что вначале тягостно действовало на его нервы. Скоро он даже утешился соображением, что как никак, а все же Гавриил Кириллович Ильин, Зоин отец, был первым в этом городе мастером своего дела. Гавриил Кириллович говорил:
― Дело мое не какое-нибудь эфемерное. Это вам не поэзия с географией. Без моего товара и один человек не обойдется. И притом же дело мое совершенно ― чистое. Гроб не пахнет, и воздух от него в квартире крепкий и здоровый. Зоя часто сидела в складочной комнате, где хранились заготовленные на всякий случай гробы. Одетая пестро и нарядно, ― у отца много оставалось атласа, парчи и глазета, ― и даже со вкусом, Зоя часто звала туда и своего друга.
— Фёдор Сологуб, «Сказка гробовщиковой дочери» (рассказ), 1918
― Отец с осени ничего не сеял, а мамка летом снесется ― теперь кабы троих не родила. Верно тебе говорю!
Саша брал лопату, но она была ему не под рост, и он скоро слабел от работы. Прошка стоял, стыл от редких капель едкого позднего дождя и советовал:
― Широко не рой ― гроб покупать не на что, так ляжешь. Скорей управляйся, а то мамка родит, а ты лишний рот будешь.[21]
Бодрая, без всякой думы о смерти, она уехала к умирающей сестре своей. Но волею судьбы сестра воскресла, Марья же Кирилловна пережила знойный май, грозу, любовную речь Ильи Сохатых и, нечаянно убитая неумелым и жестоким человечьим словом, возвращается домой белыми майскими снегами в тихом гробу своем. И сквозь крышку гроба дивится тому, что совершилось. Таков скрытый путь жизни человека. Но этого не знает, не может вспомнить человек. И ― к счастью.[22]
Но уже у дверей, уходя, чтобы купить обивку для гроба и что-нибудь для завершающего дело стола, она опять ощутила нескончаемость и неподатливость своего вызова, который должен быть уложен в строгие рамки времени. А ведь моросило. Не дождём еще, а мелким вязким бусом, налипающим на одежду. Все кругом было затянуто угрюмой тяжелой завесью. Время обеденное, а дня уже нет.[23]
А один раз, когда хоронили дрессировщика Юрия Дурова, обратил внимание, что гроб ― на винтах. Гроб с телом привезли из Бельгии. Он потом часто встречал такие, но Дуров первым познакомил его с новой моделью. А однажды он хоронил жену представителя ООН в СССР. Так ООН не поскупилась и прислала титановый гроб с хрустальным вкладышем.
― Лежала в нем, как спящая царевна, ― поощрительно улыбается Жора.
Тот гроб стоил 7000 долларов. Тогда Жора долго не мог смириться с этой цифрой. А сейчас у крутых ребят стыдно считается похоронить уважаемого человека в гробу дешевле десяти.[24]
Мастеровой, богатырских замашек бородатый внушительный дед ― с большим круглым лбом, что поглотил даже волосы до самой макушки, отчего на их месте образовался будто бы ещё один лоб, ― рассуждал без умолку, обнимая любовно здоровые плечистые гробы, что были на голову выше его ростом. Гробы стояли рядами, поставленные на попа, прислонились к стенам и молчали. Посередине дощатого барака, где сапоги топтали земляной пол и не было окон, застыла в недоделках последняя работа мастера, будто корабль на стапелях, тоже гроб. Это и называлось «изделием».[25]
— Олег Павлов, «Карагандинские девятины, или Повесть последних дней», 2001
Ввергает в горесть жизнь, и смерть ввергает в страх,
Непримут в гроб к себе родители мой прах.
Страшна я сделалась самой земной утробе
И недостойна быть в одном с отцами гробе.
Дай волю мне и клясть греха не воспрещай,
Убийцу своего ты сына не прощай![26]
Вы ль, дымящиеся Чингис-ханы,
Нам поведайте свои дела?
Ах, не вы ль, как пышущи вулканы,
Изрыгали жупел на поля? Пламя с дымом било вверх клубами, Рдяна лава пенилась валами;
Ныне ж? ― вы потухли под землей.
Ныне, мню, над вашими гробами
Красны заревы стоят столбами;
Древность! С именем их прах развей![27]
Ободрись, гнетомый злобой,
Слава смертным суд дает,
Сеет клятвы злых над гробом,
Язвой память их гниет!
Но в алтарь преобращает Аристидов гроб простой;
Цвет бессмертья развивает
Под гробовою доской...[28]
От меня вечор Леила Равнодушно уходила.
Я сказал: «Постой, куда?»
А она мне возразила:
«Голова твоя седа».
Я насмешнице нескромной
Отвечал: «Всему пора!
То, что было мускус темный,
Стало нынче камфора».
Но Леила неудачным
Посмеялася речам
И сказала: «Знаешь сам:
Сладок мускус новобрачным, Камфора годна гробам».[29]
Молчат в тебе любовь и злоба,
Надежды гордые молчат...
Зачем ты жил, усопший брат?..
Стучит земля по крышке гроба,
И, чуждый горя и забот,
Глядит бессмысленно народ...[30]
Но женщин души не устанут, Как горный ключ, струить любовь: «Он обманул… иль был обманут… Но Он страдал и пролил кровь!»
Несут ко гробу ароматы,
Но пустотой зияет он…
И тут же веет слух крылатый,
Что труп врагами унесен.[35]
Марьянне снилось, что она
В гробу живая очутилась
И вдруг ― от гробового сна ―
В могиле темной пробудилась.
Смертельным ужасом полна,
Зовёт, зовёт, кричит она…
Со стоном молит о спасеньи
Из роковой тюрьмы своей ―
Но воплей тщетного моленья
Никто не слышит из людей.
И все проходят мимо, мимо ―
Беспечно и неумолимо…
А грудь сдавила ей доска ― Дышать уж нечем ― смерть близка...[36]
Шли они с гробами раскрытыми,
С красными флагами, с красными цветами. <...>
А баба все спрашивала, допрашивала,
Завывая от смертной тоски.
Но в ответ звенела лишь чужая песня.
На гробах, цветах, на флагах ― кровь.[37]
Гроб твой выносят ― ящик из цинка.
Съёмка идет под софитов напев.
Гроб твой несут, заломив гиацинты
и провода на полу задев.[38]
— Николай Ушаков, «Последний поезд» (из книги «Мир для нас»), 1934
И первый гроб, обитый кумачом,
проехавший на катафалке красном,
обрадовал людей: нам стало ясно,
что к жизни возвращаемся и мы
из недр нечеловеческой зимы.[39]
— Ольга Берггольц, «Мы жили высоко — седьмой этаж...» (из сборника «Твой путь»), 1945