У этого термина существуют и другие значения, см. Груша (значения).
Грýша (лат.Pýrus) — род листопадных плодовых деревьев семейства розовых (лат.Rosáceae), близкая родственница яблони. Однако в отличие от яблони с плодами яблоками, груша остаётся грушей во всём — от корней до плодов, так и называемой грушевидной формы: круглой внизу и конически утончённой к стеблю. В зависимости от вида и сорта форма этого сладкого фрукта варьируется от почти круглой до вытянутой (с небольшим намёком на принадлежность к груше).
Дерево широко применяется в озеленении и садово-парковом исусстве как декоративное растение с яркими красивыми плодами жёлтой или зелёной окраски, с румянцем или без него. Груша — светолюбивое, но капризное растение: избыточную влагу и длительную засуху переносит плохо; по морозостойкости уступает яблоне и вишне.
Другие значения слова «груша»:
как имя — одна из уменьшительных форм имени Агриппина (Аграфена);
как форма — например, боксёрская груша, пневматическая груша, плю́калка, лампочка, голова и т.д.
Первым и главным украшением его садика служила красная, кислая рябина, но росло в саду и одно грушевое дерево, да только без плодов. И всё же счастье токаря скрывалось как раз в этом дереве, в его невидимых грушах!
Раз ночью поднялась сильная буря; в газетах писали даже, что ветер подхватил большой дилижанс и швырнул его о́земь, как щепку. Не мудрено, что таким ветром обломило и сук у грушевого дерева.
Сук принесли в мастерскую, и токарь, ради шутки, выточил из него большую грушу, потом поменьше, ещё меньше и, наконец, несколько совсем крохотных. <...>
Вот когда закипела работа! Груш понадобились тысячи! Токарь принялся за дело, точил, точил, всё грушевое дерево пошло на маленькие груши. А груши приносили скиллинги и далеры!
— Так счастье моё скрывалось в грушевом дереве! — сказал токарь. У него теперь была уже большая мастерская, он держал подмастерьев и учеников, вечно был весел и приговаривал: «И в щепке порою скрывается счастье!»
С первого разу кажется, что какое-то преднамерение участвовало в этом тщательном раздроблении каменной громады; скорее хочется вообразить, что сюда обрушилась какая-нибудь неимоверная циклопическая постройка. Камни лежат точно куски колотого сахара, ещё совершенно свежие. Между ними иногда растут груша или ясень, но больше торчат обнажённые трупы груш и ясеней. Деревья выживают недолго в трещинах этих обломков; они зелены, пока ещё дети, но скоро иссыхают и умирают голодною смертью.
Чёрные рога виноградника: побили его коровы. Зимние ливни роют на нём дороги, прокладывают морщины. Торчит перекати-поле, уже отсохшее: заскачет ― только задует Север. Старая татарская груша, дуплистая и кривая, годы цветёт и сохнет, годы кидает вокруг медовую жёлтую «буздурхан», всё дожидает смены. Не приходит смена. А она, упрямая, ждёт и ждёт, наливает, цветёт и сохнет.[1]
Глубокое раздумье стянуло лицо Шкаденко. Старинная дедовская груша около старого саманного дома, груша, под которой полвека с лишком тому назад играл он казачонком, слушал рассказы про черкесские набеги и получал отцовские шлепки, ― дуплястая и сучкастая груша расстроила его ещё больше. ― Боже ж мий. Доки це будэ! .. Комиссия по хлебозаготовкам, на которую рычал Рябко, была уже у Шкаденко, и он наотрез отказался продать больше половины того, что приходилось с его двора.[3]
На ширмах натыканы плотно
Полотна: Мыльной пеной цветущие груши, Корабли, словно вафли со взбитыми сливками,
Першеронов ватные туши, Волны с крахмальными гривками
И красавицы в позах французского S, ―
Не тела, а дюшес…[4]
На меня нацелилась груша да черёмуха ― Силою рассыпчатой бьёт в меня без промаха. Кисти вместе с звёздами, звёзды вместе с кистями, ― Что за двоевластье там? В чьём соцветьи истина?[5]
— Осип Мандельштам, «На меня нацелилась груша да черёмуха ...», 1937
Двор, когда-то садом бывший,
Плёл бурьянные тропинки,
Гнулся грушей одичалой
За серебряный забор,
А за ним пустырь полынный,
Завитки речушки мелкой,
И китайский ветхий мостик
Спину горбил над водой.
В этом круглом саду растут одни груши, очень старые и дуплистые. Когда я впервые увидел этот грушевый сад, очень уж странным показалось мне, что в него нет входа; в одном простенке, между окнами столовой, виднелся след давно замурованной двери. В сад можно было попасть не иначе, как через окна из коридоров первого этажа. Должно быть, и садовник Корыбко залезает сюда так, когда нужно ему весной обмазывать известкой стволы деревьев, а осенью собирать спелые плоды.[6]
Сторожко озираясь по сторонам, Огрызков вышел из ржи и, присев, затаился под грушей. Низкорослая молодая грушка вольготно раскошествовала на солнечном приволье, колючее её сучьё низко свисало к самой земле. Впереди за картофельнымиогородами раскинулась леснаядеревушка ― огороды, сарайчики, хаты под соломенными стрехами, за ними несколько старых деревьев ― видно, на улице. Из закопчённой трубы крайней хаты вился слабый дымок ― наверно, готовился завтрак.[7]
Семьякактусов богаче всех: она занимает целую лужайку. Что за разнообразие, что за уродливость и что за красота вместе! Я мимо многих кустов проходил с поникшей головой, как мимо букв неизвестного мне языка. Посредине главной аллеи растут, образуя круг, точно дубы, огромные грушевые деревья, с большими, почти с голову величиною, грушами, но жёсткими, годными только для компота.[8]
Почти всякое морщинистое лицо смело уподоблю груше, вынутой из компота.[9]:135
— Козьма Прутков, «Мысли и афоризмы, не включавшиеся в собрание сочинений»
— ...Вы что там едите? Кажись, груши? Славно! Любопытно, могу я вот так, лежа, грушу съесть? Спасибо! Где вы такие штуки берёте?
— Покупаем, — еле сдерживаясь, ответил один из нас.
— Правда? Славно! — одобрил он, набив себе сочной грушей рот. — Люблю груши!
В настоящий момент Монсеньёр Эрик Сати работает над невообразимо приятным произведением, которое называется «Две пьесы в форме груши».[комм. 1] Монсеньёр Эрик Сати без ума от этого нового изобретения своего духа. Он с утра до вечера ужасно много говорит о нём, причём, если ему верить, он говорит очень много замечательного. Он полагает его превосходящим всё прежнее, что было им когда-либо написано вплоть до сегодняшнего дня, а может быть, даже и до завтрашнего! Возможно, он ошибается, как это свойственно всем глупым людям (в форме груши); но нет..., не надо ему об этом говорить; всё будет совершенно напрасно — и он никогда в это не поверит, только пуще прежнего рассердится и будет топать ногами..., втихомолку.[10]:176
Тяжелые груши срываются под ветром и падают на землю, недозрелые, глухо шурша прогибающейся травой, недовольно, тускло, обиженно поблескивая снизу своей твердой, зеленой кожурой. Созрел инжир, ― и с южной, солнечной стороны дерева его больше, спелого, лиловато-бурого, размягченно-сладкого, чем с других сторон, хотя и там уже, принимая эстафету, плоды начинают прямо на глазах спеть...[11]
В раздумье на мамок смотрю.
Вздыхаю, зеваю, курю,
И «Новое время» читаю... Шварц, Персия, Турция... Чушь! Разносчик! Десяточек груш... Какие прекрасные грушки!
А завтра в двенадцать часов
На службу явиться готов,
Чертить на листах завитушки.[12]
― «Ну, я все-таки его подожду». Александр Иванович поклонился французу; он потянулся за грушею (на столе стояла ваза с дюшесами); Зоя Захаровна Флейш от Александра Ивановича тут отставила вазу: Александр Иванович так любил груши. Груши грушами, но не в них была сила. Сила ― в голосе: в голосе, запевавшем откуда-то; голос был совершенно надорванный, невозможно крикливый и сладкий; и при этом: голос был с недопустимым акцентом. На заре двадцатого века так петь невозможно: просто как-то бесстыдно; в Европе так не поют.[13]
Сухенькая старушка тщетно пытается задержать пустыню: лишь бы уберечь виноградник, огородик... Мотыгой и цапкой борется она с солнцем и с бурьяном. Воюет с коровами, прорывающими и рогами, и боками загородку ― доглодать неоглоданное солнцем. Висят ещё кое-где грушки ― «мари-луиз», «фердинанд» и «бэра», а пониже бассейна, по низинке, ещё можно схватить травы.[15]
― Да вы бы лучше сказали о Шекспире, что он, кажется, писал драмы! Весь Нью-Йорк знает фрукты Бэра! Вся 5-я авеню кушает фрукты Бэра. Моим именем названа самая толстая груша, а вы говорите «кажется»... Если у вас когда-нибудь таяло во рту, так это от моих груш, сэр. ― Не спорю, не спорю, мистер Бэр, я человек науки и держусь в стороне от всякой моды. Но признайтесь, что вы всё-таки преувеличили качество своего товара.[16]
― Я вам завидую, ― сказал молодойчеловек. ― Говорят, что листья зелёные. Я никогда не видел зелёных листьев. Мне приходится есть синие груши. ― Синий цвет несъедобный, ― сказал Шувалов. ― Меня бы стошнило от синей груши. ― Я ем синие груши, ― печально повторил дальтоник. <...>
― Только некоторая путаница в цветах, а в остальном ― всё естественно! ― весело сказал дальтоник. При этом он сделал покровительственный по отношению к собеседнику жест. ― Однако синие груши ― это не пустяк, ― ухмыльнулся Шувалов.[17]
На мостовой перед палатками сновали пирожники, блинники, торговцы гречневиками, жаренными на постном масле. Сбитенщики разливали, по копейке за стакан, горячий сбитень ― любимый тогда медовый напиток, согревавший извозчиков и служащих, замерзавших в холодных лавках. Летом сбитенщиков сменяли торговцы квасами, и самый любимый из них был грушевый, из варёных груш, которые в мочёном виде лежали для продажи пирамидами на лотках, а квас черпали из ведра кружками.[18]
О, соглашайся, что недаром
Я жить направился на юг,
Где груша кажется гитарой,
Как самый музыкальный фрукт. Где мы с деревьями играем, Шутя, в калёную лапту И луннымяблоком пятнаем, К забору гоним темноту.
Тени рассеялись. Стало светлее. Я поднял голову и вскрикнул. Удивительные гигантские груши цвета пергамента висели над моей головой. Какие странные сооружения! Будто колоссальные чашки, они висели высоко над моей головой. А позади пергаментного города серая стена уходила в небо. Как великолепен бледно-желтый город, освещенный солнцем, на фоне серой стены![21]
Здесь ужасно. Жить невозможно. Такая бедность кругом! И груши совершенно не пахнут. Я растерялась. ― Груши? Не пахнут? Это действительно ужасно! ― Я не знаю, что они с ними делают. <...>
― А в Европу вы не возвращались ни разу? ― Денег нет, не могу себе позволить. ― Там, знаете, тоже сейчас груши не пахнут. ― Ну, этому я не верю! ― Груши не пахнут, потому что их нет. Не знаю, где они, но я видела их только раз и то за окном одного роскошного гастрономического магазина: они лежали на вате, в шёлковойбумаге...[22]
Амираджиби улыбнулся.
— Когда я сделал предложение своей жене, — сказал он Устименке, — своей нынешней супруге, то в числе прочих аргументов — не слишком убедительных выдвинул один, решивший исход моей пламенной, темпераментной, но отнюдь не искусной речи. Я сказал: «Тасечка, дорогая Тасечка!» (Она у меня русская, Анастасия Васильевна.) «Тасечка!» — воскликнул я и вручил ей тёплую, полураздавленную грушу дюшес — эта груша нагрелась у меня в кармане до температуры плавления металла. «Тасечка, — произнес я, — мы, моряки, всегда тоскуем по нашим жёнам, потому что подолгу их не видим. Мы сходим с ума от любви, потому что не знаем, что такое будни брака, мы знаем только праздники». Ты улавливаешь мою мысль, Родион? Вы понимаете меня, доктор? Жена для мужа — праздник, и он для неё — тоже. Никогда нет разговоров про пересоленный суп или про то, что ты опять сегодня не побрился. «Не брейся, — говорит она, — не трать время на это проклятое бритьё!» — «Я обожаю кушать именно пересоленный суп, — говорит он, — для меня нет супа, если он не пересоленный!»
— Так и вышло? — спросил Устименко.
— Почти так. Несколько раз она хотела развестись, но потом, когда мы немножко постарели, Тасечка поняла, какая здесь таилась романтика. И больше не жалеет, что взяла ту раскалённую грушу и скушала её на пристани в Одессе, провожая меня.
Я был довольно толст, особенно пониже спины; фигура моя уже в то время несколько напоминала грушу, хотя максимального сходства с ней я достиг позже, в гимназии. Лицо у меня было толстощёкое, глаза немного навыкате, потому что я по природе был любопытен, ко всему прочему я частенько любил раскрывать рот, кажется, считая, что это придает мне обаяние.
Амираджиби улыбнулся.
— Когда я сделал предложение своей жене, — сказал он Устименке, — своей нынешней супруге, то в числе прочих аргументов — не слишком убедительных выдвинул один, решивший исход моей пламенной, темпераментной, но отнюдь не искусной речи. Я сказал: «Тасечка, дорогая Тасечка!» (Она у меня русская, Анастасия Васильевна.) «Тасечка!» — воскликнул я и вручил ей тёплую, полураздавленную грушу дюшес — эта груша нагрелась у меня в кармане до температуры плавления металла. «Тасечка, — произнес я, — мы, моряки, всегда тоскуем по нашим жёнам, потому что подолгу их не видим. Мы сходим с ума от любви, потому что не знаем, что такое будни брака, мы знаем только праздники». Ты улавливаешь мою мысль, Родион? Вы понимаете меня, доктор? Жена для мужа — праздник, и он для неё — тоже. Никогда нет разговоров про пересоленный суп или про то, что ты опять сегодня не побрился. «Не брейся, — говорит она, — не трать время на это проклятое бритьё!» — «Я обожаю кушать именно пересоленный суп, — говорит он, — для меня нет супа, если он не пересоленный!»
— Так и вышло? — спросил Устименко.
— Почти так. Несколько раз она хотела развестись, но потом, когда мы немножко постарели, Тасечка поняла, какая здесь таилась романтика. И больше не жалеет, что взяла ту раскалённую грушу и скушала её на пристани в Одессе, провожая меня.
У меня в копилке лежал старинный царский двугривенный. От кого-то я узнал, что серебряные царские монеты принимают тоже. Перед днем рождения мамы я с одной из теток пошел в торгсин менять двугривенный на подарок. Мы робко подошли к прилавку и подали двугривенный. Его приняли, но купить на царские деньги мы могли лишь сочную, красивую, обернутую в папиросную бумагу грушу дюшес. Так мы и сделали. Грушу я подарил маме.[23]
― Через несколько дней Пасха, ― сказал Витька. ― Видишь, дымы разноцветные ― готовятся наши, самогон варят. Видишь тот розоватый дым, ― сказал Витька, ― это из груши самогон. Тётя Галя всегда из груши варит. ― Витька ухмыльнулся.[24]
А Платон Платонович уже рылся в корзине, прежде всего добираясь до мяса. Впрочем, по пути, выхватив крупную грушу, вскрикнул от радости:
― Бера! Как по заказу! Праздник души! Лучше груши есть только груши! Геннадий, ты купил? Сослепу? Такие удачи, такие экземпляры великолепные обязательно достаются лишь профанам. Но, голубчик, спасибо все равно, уважил. [25]
Космонавт взял из вазы грушу и сочно впился в нее, явно стараясь промыть рот после этого фантастического напитка. Остальные тоже взяли по плоду.
― Великолепная груша, ― сказал космонавт, жуя и шумно втягивая в себя излишки сока.
― Дюшес, ― довольный, заметил Абесаломон Нартович. ― Надюша, распорядись, чтобы поставили мне в багажник ящик груш для нашего космонавта. Надюша, усмехнувшись, пошла к дверям, продолжая насмешничать над нами своими покачивающимися бедрами. Но после напитка Абесаломона Нартовича мы легко перенесли эту насмешку. Я, во всяком случае.
― Вы меня балуете, ― сказал космонавт.
― Страна любит своих героев, ― отвечал Абесаломон Нартович…[26]
― Тогда что же у тебя?
― Картошка, квасоля да так разное.
― Ну, может, дерево какое приметное?
― Дерев много. По берегу растут.
― Ну а еще что?
― А ещё ― дуля у меня.[27]
― Груша, что ли?
― Ага, ― закивала Ульяна. ― Грушка, грушка на огороде. Уже падать начала. Приедем ― покушаете…
― Фу ты!.. ― поморщился Куприяныч. ― Ты дело говори...[28]
Заглянувший в мой кабинет полковник Олег Михайлов невежливо заметил: ― Если у вас проблемы со стулом, то у меня сухие грушки есть... ― Сам ты грушка, ― сказал я Михайлову, ― это у нашего ГРУ могут быть проблемы, если я сейчас сенсационноеразоблачение сделаю, и сам Ельцин вручит мне в Кремле орден за бдительность... Михайлов обрадовался: ― Может, по этому выдающемуся поводу стоит выпить?[29]
Какая на хуторе сладость? Солодик ребятишки сосут, его корневища. Из паслёна налепит хозяйка сладких пышечек, насушит на солнце, приберёт до поры. Дули ― донские груши ― в печи запарят, потом посушат. Это ― для взвара. Вот и всё.[30]
Так вот, там, в Роттердаме, я встретил поэта, чьи стихи до сих пор знаю наизусть, несмотря на то что с этим делом, как ты помнишь, у меня слабовато. «Воскликнул Ерзи-Морзи, качая головой». «Вы когда-нибудь ели грюши? Нет, не груши, а именно грюши». «Друзья, салату оливье нельзя ли подложить?» Эта книга ― Спайк Миллиган «Чашка по-английски» ― была одна из первых, которые мы с женой читали дочке Кате в самом начале девяностых. Оттого и помню, что провел десятки, если не сотни часов в обществе этого поэта, не Миллигана, конечно, а того, кто сочинил всю эту прелесть по-русски. Григория Кружкова.[31]
— Кирилл Кобрин, «Письма в Кейптаун о русской поэзии» (письмо шестое и последнее), 2001
Всё же, не станем забывать, с кем мы имеем дело: Сати Эрик — Сати-эРик. Почти всё, вышедшее из-под свода его черепной коробочки, пускай, даже больное, и даже слепленное из сгустков боли, в любом случае носит характер игры, трюка, фокуса... <...> Кстати! «Три пьесы в форме груши» — нисколько не исключение. Я повторяю: «La Belle excentrique».[32]
Саша слушала довольно равнодушно все рассказы Груши, но Фрося втайне очень завидовалажизни мастериц в магазине мадам Эме. Ей хотелось бы и на свадьбепотанцевать; и на гулянье поехать, и принарядиться так, как Груша, на которой всегда была новенькая шляпка, хорошо сшитое платье, свежие перчатки; но Фрося не могла и думать о таком туалете (Груше он стоил, конечно, недорого): плата за такую трудную и кропотливую работу, как шитьё золотом, была очень мала.
Однажды весной (Фросе было уже шестнадцать лет) Груша пришла к сестре и подруге с предложением ехать куда-то на загородное гулянье. Она говорила, что у неё есть кавалер, который берёт на себя все издержки по этой поездке. Саша решительно отказалась, говоря, что ей не во что одеться.[33]
Груша просто растрогана этим известием.
— А «тьветов»-то, «тьветов» сколько на поле, — замечает она вслед затем. — Ишь, кукушкины слёзки(Груша произносит кукуштины слёсти) скоро тьвести (цвести) начнут!
— А вот и кукушка кукует. Слышишь, Груша?
— Это она уттаво кукует, Катерина Ондревна, что её матьпрокляла! — объявляет Груша бойко.
— Что за вздор!
— Нет, правда, Катерина Ондревна, ей-Богу. Она прежде человеком была и согрешила. Её мать прокляла, вот она с тех пор и кукует, — говорит Груша с убеждением, набивая рот щавелем.
Ей неприятно, что я не верю такой всем известной вещи...[34]
И в Берне, и на следующем конгрессе, в Базеле (где радикалы и социалисты ещё больше разобщились) русская коммуна (или, как острили тогда и между русскими, «утинские жёны») отличалась озорством жаргона, кличек, прозвищ и тона. Всё это были «Иваны», «Соньки», «Машки» и «Грушки», а фамилий и имён с отчеством не употреблялось. Мне случилось раз ехать с ними в одном вагоне в Швейцарии, кажется, после одного из этих конгрессов. Они не только перекликались такими «уничижительными» именами, но нарочно при мне пускали такие фразы: ― Ты груши слопала все?[35]
Гарахвена, принц индийский, родился в России, в глухой деревушке Сухаревке, Мценского уезда. Собственно, была она девочка, дочь Рыжего Никиты, бедняка, а прозвали её так барышни Крутицкие, дочки помещика. Были они большие выдумщицы, фантазёрки. Звали дочку Никиты Грушей, Грунею, Аграфеной, но бабушка Маланья кликала её, как большую, Гарахвеной, а Таня Крутицкая, золотоволосая, подхватила, и все сообща, по вдохновению, короновали её в принцы индийские: на небольшой, с приподнятым затылком головке торчали всегда у неё, как спала, космы рыжих коротких волос, похожих на перья; да и самое имя ― разве не было в нём явно чего-то экзотического?[36]
↑«Две пьесы в форме груши», упомянутые Эриком Сати — это не ошибка, хотя название очевидно перепутано. Письмо Клоду Дебюсси было написано в момент начального сочинения этих пьес, которые впоследствии превратились сначала в «три», затем в «пять», и наконец, в целых семь пьес «в форме груши».